Цитаты из книги «Я обслуживал английского короля» Богумил Грабал

10 Добавить
Роман «Я обслуживал английского короля» рассказывает о коротышке-официанте, который с любопытством познает мир. Он ищет прекрасное в публичном доме, в работе официанта, который обслуживает английского короля или эфиопского императора, в эротике, в богатстве… Весь роман пропитан иронией; герой Грабала, будто гетевский Фауст, находит покой и свободу, но не счастье и снова готов пуститься во все тяжкие на поиски прекрасного.
И когда через неделю я смог проехать, и даже на подводе, я с гордостью смотрел на свою работу, которую будто и не делал, только вернул шоссе в прежнее состояние, никто бы не поверил и никто бы не похвалил меня, никто бы не засчитал мне эти шестьдесят часов работы, только пес, и коза, и лошадь, и кошка, но они не могли выдать мне свидетельство. Но прошло время, когда я выставлялся на глаза людям и получал похвалу, это все спало с меня.
Впрочем, чем дальше, тем больше я считал ремонт этой дороги ремонтом своей жизни, и когда прошлое являлось передо мной, мне казалось, будто все случилось с кем-то другим, будто вся моя жизнь и даже я сам герои романа, книги, которую написал кто-то другой, но ключ к этой книге жизни есть только у меня одного, единственный свидетель моей жизни я сам, даже если моя дорога и зарастала с начала и до конца сорняками.
настоящий человек и гражданин мира это тот, кто умеет стать анонимным, кто может освободиться от своего фальшивого «я».
я видел, как буду отгребать снег, отбрасывать его и искать дорогу и каждый день продолжать, продолжать искать дорогу к деревне, может, и они будут искать дорогу ко мне… и я сказал себе, что днем буду искать дорогу к деревне, а вечером буду писать, искать дорогу в прошлое и потом по ней идти и отгребать снег, который засыпал мой путь назад… и попробовать так, чтобы словом и писанием я выспрашивал самого себя.
И наверно, я был и сам по себе хороший, потому что все барышни здоровались первыми, когда встречались со мной в ресторане или на улице, уже издали кланялись, уже издали, если меня видели, махали платочком или сумочкой, а если не было в руках ничего, так хотя бы дружески помахивали ручкой… и я им кланялся или широким движением шляпы почтительно отпускал поклоны и потом выпрямлялся и задирал подбородок, чтобы чувствовать себя чуть выше на двойных подошвах, хоть на пару сантиметров выше… И вот я возомнил о себе больше, чем того стоил.
Мебель опрокинута, будто кто-то дрался со стульями и положил их на обе лопатки.
И когда я лежал голый и глядел в потолок, я ни с того ни с сего встал, вынул из вазы пионы, оборвал лепестки и лепестками от нескольких пионов обложил по кругу барышнин живот, было это так красиво, что я удивился, и барышня приподнялась и тоже глядела на свой живот, но лепестки падали, и я нежно толкнул ее, чтоб она по-прежнему лежала, снял с крюка зеркало и поставил его так, чтобы барышня видела, какой красивый у нее живот, обложенный лепестками пионов, и я говорил, мол, как будет прекрасно, когда бы я ни пришел, тут будут цветы, и я украшу ими ее живот, она сказала, что такого с ней еще никогда не случалось, таких почестей ее красоте еще не было, и потом она добавила, что после этих цветов она в меня влюбилась, я ответил, как будет прекрасно, когда на Рождество я нарежу сосновых веточек и разложу их у нее на животе, и она сказала, что будет еще красивее, когда я обложу ее живот омелой, но лучше всего устроить так, чтоб над канапе на потолке висело зеркало, чтобы мы могли видеть, как мы лежим, и главное, какая она красивая, когда голая и с венком на шубке, венком, который станет меняться вместе с временами года и цветами, какие бывают именно в этом месяце, как будет прекрасно, когда я обложу ее ромашками и слезками Девы Марии, и хризантемами, и астрами, и разноцветными листьями… и я встал, и обнял ее, и почувствовал себя высоким, когда же я уходил, то дал ей двести крон, но она вернула их мне, а я положил на стол и ушел, и было у меня такое чувство, будто мой рост метр восемьдесят, и пани Райской я подал сто крон в окошко, она нагнулась за ними и посмотрела на меня сквозь очки… и я вышел в ночь, и небо над темными улочками сияло звездами, но я не видел ничего, кроме всевозможных подснежников и примул, перелесок и велоцветников вокруг живота барышни блондинки, и чем дольше я вышагивал, тем больше удивлялся, откуда взялась у меня идея обложить лепестками красивый женский живот с мысиком волос посередине, будто блюдо с ветчиной — листьями салата, и так как я знал цветы, я в мыслях продолжал убирать нагую светловолосую барышню в листья и лепестки ирисов и тюльпанов, и я подумал, что надо еще поломать голову, и потому будет у меня на целый год развлечение, и что за деньги можно купить не только красивую девушку, но еще и поэзию.
***
Иногда он заказывал в номер минеральную воду, когда я входил, он всегда был уже в пижаме, лежал на ковре, и его огромный живот покоился подле него, точно какая-то бочка, и мне нравилось, что он этого живота не стесняется, наоборот, носит его перед собой, точно рекламу, и рассекает им мир, который идет ему навстречу. Всегда он мне говорил, садись, сынок, и улыбался, и мне казалось, что погладил меня не папа, а мама.
***
когда наступали четверг и пятница, в этих банях мылись коммивояжеры и люди без постоянного дома, и вот моя бабушка с десяти утра была уже наготове, и я потом тоже радовался четвергу и пятнице и остальным дням, но в другие дни из окон уборной белье не вылетало так часто, как в четверг и пятницу, и мы смотрели в окно, и мимо нашего окна каждую минуту кто-то из этих проезжих выбрасывал грязные кальсоны, и они на мгновение застывали в полете, будто показывали себя, и потом падали вниз, порой ложились на воду, тогда бабушка нагибалась и вытаскивала их багром, и мне приходилось держать ее за ноги, чтоб она не упала в ту глубину, а выброшенные рубашки вдруг раскидывали руки, будто постовой на перекрестке или Иисус Христос, и так на минутку были распяты эти рубашки в воздухе и потом стремглав летели на лопасти и ободья мельничного колеса, колесо поворачивалось, и тут всегда ждало нас приключение, но все зависело от движения колеса, как поступить, оставить рубашку на колесе, пока, поворачиваясь, оно не принесет ее на лопасти к бабушкиному окну, и достаточно протянуть руку и взять, или же доставать багром эту рубашку с вала, куда ее затянуло и все время мнет поворотом колеса, но бабушка и ее доставала и вытаскивала багром через окно в кухне и сразу же бросала в корыто, а вечером стирала грязные кальсоны, и рубашки, и носки и воду сливала прямо назад в текущую под лопастями мельничного колеса воду. Но особенно красиво бывало вечером, когда в темноте из окна клозета Карловых бань вдруг вылетали белые кальсоны, белая рубашка и светились на бездонном фоне мельничной пропасти, и тогда в нашем окне с минутку сияли белизной рубашка или кальсоны, и бабушка наловчилась подхватывать их багром прямо на лету, прежде чем упадут они на мокрые и скользкие ободья или поглотит их глубина, но иной раз вечерами или ночами, когда от воды из глубины тянуло сквозняком и вздымалась вверх водяная пыль, вода и дождь так хлестали бабушку по лицу, что ей приходилось драться с этим ветром за рубашку, но все равно бабушка радовалась каждому дню, и особенно четвергу и пятнице, когда коммивояжеры меняли рубашки и кальсоны, потому что они заработали денег и купили себе новые и носки, и рубашки, и кальсоны, а старые выбрасывали из окна в Карловых банях, и там внизу выуживала их багром бабушка, и это белье она потом стирала, чинила и складывала в буфет, разносила по стройкам и продавала каменщикам и подсобникам и так скромно, но хорошо жила, что могла и мне покупать рогалики и молоко для кофе… это был, наверно, мой самый прекрасный возраст… и сегодня мне часто видится, как бабушка в ожидании стоит ночью у открытого окна, а ожидание это зимой и осенью было нелегким делом, и я вижу, как падает выброшенная рубашка, затягиваемая сквозняком, вот перед окном она на мгновение остановилась, раскинула руки, и бабушка быстрым движением подтягивает ее к себе, потому как через минуту она обвиснет, падая, будто подстреленная белая птица, в струящиеся черные воды, чтобы потом измученной медленно возникнуть на пыточном колесе уже без человеческого тела и возноситься по мокрому кругу сырой окружности, чтобы исчезнуть в окнах четвертого этажа, где, к счастью, были мукомольни, а не люди, подобные нам, с которыми пришлось бы драться за эти рубашки и кальсоны и ждать, пока колесо опять вернется по кривой и рубашка опустится вниз и, может, даже соскользнет, упадет в текучие черные воды, и унесет тогда это белье по желобам под черными мостами куда-то далеко и с мельницы прочь… Хватит вам? На этом сегодня закончу.
***
Я шел, но никто нигде не появлялся, ни на дороге, ни в окнах, ни на балконе, стояла тишина, только шелестел ветер, и воздух был душистый, точно взбитый невидимый снег, его хотелось есть, как мороженое, я подумал, если взять булку или кусок хлеба, то можно заедать этот воздух, как молоко.
***
Так невероятное стало реальным.
***
она прошагала мимо, и я засмеялся и с удовольствием зашагал тоже; я представил эту упрямую и грубую девку, которая разговаривала с профессором так, как привыкла в своем Коширже, и которую профессор научил всему, что подобает даме… теперь она прошла мимо меня, как университетский студент проходит отдел библиотеки для неучей, и я точно знал, что эта девушка не будет счастливой, что ее жизнь будет печально-прекрасной, что для мужа жизнь с ней будет мучительной, но и полной…
***
И вот я, дорожный рабочий, каждую субботу до самого вечера сидел в пивной, и чем дольше я в ней сидел, тем больше выкладывал людям, тем чаще вспоминал о лошаденке, стоявшей перед пивной, об искрящемся одиночестве в том моем новом доме, я видел, что люди затемняют мне то, что я хотел бы узнать и познать, что люди впустую растрачивают часы и дни, как, бывало, растрачивал я, они отодвигают те вопросы, на которые однажды им придется ответить, если будет у них то счастье, что перед смертью останется на это время… в сущности, в этой пивной я всегда приходил к мысли, что суть жизни в расспрашивании самого себя о смерти, как я буду вести себя, когда придет мой час, что, в сущности, это не просто расспрашивание самого себя о смерти, но это разговор перед лицом бесконечности и вечности, что сам поиск понимания смерти есть начало мышления в прекрасном и о прекрасном, потому что наслаждение бессмысленностью своей дороги в любом случае заканчивается преждевременным с точки зрения вечности уходом, это наслаждение и переживание своей гибели, оно наполняет человека горечью, а значит, красотой.
***
Эта книга написана под ярким летним солнцем, которое раскаляло пишущую машинку так, что по нескольку раз в минуту что-то заедало, будто она заикалась. Невозможно было смотреть на отсвечивавшие белые четвертушки бумаги, и мне не удавалось прочитать то, что я написал, стало быть, опьяненный светом, я работал не глядя, как автомат, свет солнца так слепил меня, что я видел лишь очертания искрящейся машинки, жестяная крыша за несколько часов так накалялась, что исписанные страницы сворачивались от жары в трубочку. И к тому же события, которые в последний год навалились на меня так, что у меня не было даже времени зарегистрировать смерть матери, вот эти события и принуждают меня оставить книгу такой, какой она получилась с первого раза, и надеяться, что когда-нибудь у меня будет время и мужество снова и снова возиться с текстом и перерабатывать его ради истинной классичности или же под влиянием минуты и догадки, что можно и сберечь эти первые спонтанные образы, взять ножницы и выстригать те образы, которые и спустя время сохранят еще свежесть. А если меня уже не будет на свете, пусть это сделает кто-то из моих друзей. Пусть настригут маленький роман или большой рассказ. Так!P. S. Тот летний месяц, когда я писал эту книгу, я прожил в умилении от «художественного воспоминания» Сальвадора Дали и фрейдовского «ущемленного эффекта, который находит выход в речи».
Мое счастье всегда было в том, что со мной случалось какое-нибудь несчастье
Эта книга написана под ярким летним солнцем, которое раскаляло пишущую машинку так, что по нескольку раз в минуту что-то заедало, будто она заикалась. Невозможно было смотреть на отсвечивавшие белые четвертушки бумаги, и мне не удавалось прочитать то, что я написал, стало быть, опьяненный светом, я работал не глядя, как автомат, свет солнца так слепил меня, что я видел лишь очертания искрящейся машинки, жестяная крыша за несколько часов так накалялась, что исписанные страницы сворачивались от жары в трубочку.
галстук такая вещь, сначала он делает костюм, а потом костюм делает человека